nili_bracha (nili_bracha) wrote,
nili_bracha
nili_bracha

Category:

сезонное, часть первая

До конца ее.

До сих пор, видя свое имя на афишах, Фрида несколько стеснялась. Ей казалось, что вот это – красным, жирным, - не про нее, и вот это – про лауреата, - тоже не про нее, выросшую в двухкомнатной квартире над русским магазином, в той части Бруклина, где деревянный променад, и чайки над морем, и пенсионеры в трико.

Ветер с севера – сырой, противный ветер, - лепил на бумагу хлопья то ли снега, то ли дождя. Фрида подышала на замерзшие пальцы и с усилием открыла тяжелую деревянную дверь консерватории.

Она стояла одна перед пюпитром, пролистывая пожелтевшие ноты, прижав скрипку к подбородку, и, как всегда, думала о том, что вот сейчас надо поднять смычок и коснуться струн – и, - тоже как всегда, - не было ничего труднее.

Это потом, когда черные, паучьи следы побегут слева направо, сверху вниз, когда не останется ничего, кроме этих палочек и крючков, когда само ее тело, начиная с кончиков пальцев, будет звучать и отзываться музыке, - тогда будет легко. Но не сейчас.

В дверь постучали. Фрида поморщилась, - она не любила, когда ей мешали репетировать, и сварливым, «бабушкиным» голосом, сказала: «Заходите».

- Я ваш аккомпаниатор. Вот, хотел просто познакомиться, – мужчина, - Фрида наметанным глазом сразу определила, - ровесник, - в джинсах, прислонился к дверному косяку. «Извините, если помешал».

- Да ничего, - Фрида отложила скрипку и протянула руку – худую, с выступающими костяшками, холодную руку. Рука, пожавшая ее, была совсем другой – теплой, большой, раза в два больше ее детской лапки.

- Меня зовут Мартин, - он чуть склонил голову, и Фрида увидела вязаную крючком, разноцветную кипу на золотистых, густых – как пшеничный сноп, - волосах. «Если вам что-то понадобится..»

-Да, да, хорошо, - раздраженно сказала она, чувствуя как все – разница часовых поясов, усталость, начало мигрени, - толкаются в ее голове, отпихивая друг друга и желая прорваться вперед, чтобы первым завинтить в правый висок тонкий, острый, беспощадный штопор.

А потом тот, кому повезло, будет, поплевывая на ладони, закручивать острие штопора все дальше и дальше, пока оно не коснется мозга, и тогда останутся только огненные вспышки перед глазами и бесконечная, изнуряющая рвота. Другие в это время будут толпиться вокруг, и подбадривать счастливца. Во всяком случае, так это всегда виделось Фриде.

Она закрыла глаза и несколько раз вдохнула – глубоко, прерывисто. Когда она подняла ресницы, мужчины в комнате уже не было. Он так неслышно, мягко, закрыл дверь, что Фрида ничего не почувствовала. Штопор в висок, впрочем, тоже не вонзился. Она подняла смычок и начала играть сонату.

Консерватория поселила ее в пряничном, дорогущем отеле на узкой улице, отходящей вверх от рыночной площади. Летом тут было солнце, холмы над быстрой, бурой рекой, рыцарский замок, прилепленный к откосу, и кувшины белого, холодного вина.

Сейчас она ковыляла по брусчатке, проклиная ледяной дождь и гудящие – даже в благоразумных туфлях на плоской подошве, - ноги.

В номере она первым делом настроила интернет и позвонила маме.

- У нас снег, - сразу пожаловалась та. «А отец вышел сегодня расчищать дорожки, его продуло, сейчас лежит. Вот я тебе давала пояс из собачьей шерсти, когда ты в Стокгольм летала, а ты его до сих пор не вернула. Сейчас бы ой как пригодился».

В Стокгольм Фрида летала играть на Нобелевском банкете, и никакого пояса под свое струящееся, шелковое, в пол, платье, конечно не надевала. Черт, она его даже не вытащила из пакета, в котором он лежал у мамы. Фрида даже увидела этот проклятый пакет – в гардеробной, на второй полке справа.

Говорить маме, что за поясом надо ехать на Манхэттен, было нельзя – это вызвало бы жалобы на погоду, и на то, что отца, с его радикулитом, диабетом и давлением, нельзя оставить одного. Пришлось молчать и выслушивать еще несколько минуты жалобы на Фридины безответственность и бесхозяйственность.

Простились они, тем не менее, нежно – отсюда Фрида должна была лететь в Лондон, и мама, как всегда, попросила ее привезти чаю. Почему-то они никогда ничего не просили, кроме чая, хотя тот же самый чай можно было купить в супермаркете в десяти минутах езды от дома.

В бруклинском русском магазине стояли пачки чая «со слоном», и маленькая Фрида любила играть с блестящей, плотной фольгой. Из нее можно было делать тиары и короны, и репетировать книксены перед высоким зеркалом, откуда на нее смотрела худенькая, бледная девочка со слишком пышными для тонких губ и горбатого носа волосами, девочка с глазами цвета чайной фольги.

- Ну конечно. Целую вас. Папе привет большой, - женщина отключилась и вытянулась на огромной, занимавшей половину комнаты, кровати. Она автоматически потянулась за скрипкой и смычком и просто положила их рядом, чуть касаясь рукой.

В полутьме комнаты ее Гварнери отсвечивал медовыми блестками – он был глубокого бронзового цвета, чуть вытертый, цвета ее волос, которые сейчас рассыпались по белоснежной подушке.

Фрида подцепила струну ногтем и поежилась – в огромной, пустой комнате звук был особенно неприятен, будто и не было на свете ничего, кроме дождя за окном, кроме темноты страны вокруг нее, кроме холода и бесконечного, вечного одиночества.

С утра они репетировали вместе с Мартином. Фрида, на чьей памяти уже было несколько десятков аккомпаниаторов, традиционно ожидала худшего – невнимательности и того, что человек попросту не будет ее слушать.

Однако Мартин не просто слушал – он слышал. Он склонялся над роялем, чуть искоса глядя на нее, и улавливал даже самое маленькое движение ее смычка. Даже тот краткое мгновение, когда она застывала, поднеся его к струнам, ту десятую или сотую долю секунды, когда самой Фриде казалось, что между ней и скрипкой, и музыкой – бесконечное пространство, которое она не в силах будет заполнить.

- Вы как будто боитесь музыки, - сказал он, когда Фрида, в перерыве, облокотившись на рояль, пила кофе. «Это комплимент», - поторопился добавить он. «Я имел в виду, что не боитесь – а уважаете».

- Это как с машиной – Фрида даже улыбнулась – такой хороший был кофе, - крепкий и сладкий, совсем по ее вкусу. «Нельзя думать, что ты все можешь – это плохо кончается. Все может только Бог».

- Вы верите в Бога? – он забрал у Фриды чашку. «Я уберу».

- Ну как сказать? – она задумчиво перелистала ноты. «Несомненно, есть какая-то высшая сила. Тартини, - мы же его играем? – повернулась она к Мартину.

- Играем, - он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел на нее, чуть улыбаясь.

- Так вот Тартини приснилось, что ему играет сам дьявол. А кому-то, наверное, приснилось бы, что играет Бог. Впрочем, я в дьявола не верю.

- Я верю, - пробормотал Мартин, садясь у рояля.

Фрида чуть подняла брови.

- В этой стране, - он помолчал, - начинаешь верить, что есть дьявол. Хотя, конечно, что есть Бог – тоже веришь. И, кстати, Тартини влюбился в свою ученицу, и бежал от этой любви в монастырь.

- Где тут ближайший? – усмешливо спросила Фрида и подняла смычок. «Давайте играть».

Они вышли из консерватории в тот час, когда – совершенно неожиданно, - небо очистилось от завесы туч, и стало таким, каким оно и должно быть здесь, среди веселых холмов – высоким, голубовато-золотистым, с брусничной полосой понизу, там, где укатывалось за горизонт солнце.

Лужицы на мостовой покрылись тонким, еле заметным ледком и Фрида вдруг вспомнила то, как вез ее на запад, через мост, серый поезд метро, и как играли лучи заката в окнах бесчисленных небоскребов.

- Хочется гулять, - вдруг сказала она.

- А вы не замерзнете? – спросил мужчина.

- Ну, у вас же наверняка найдется шарф. Или глинтвейн. Или и то, и другое, - Фрида натянула перчатки и посмотрела на него снизу вверх. «Ну, ведите. Или вы, как говорят, на моей далекой родине, не местный?»

- Я думал, вы из Нью-Йорка, - Мартин открыл перед ней дверь.

- Там тоже так говорят, - Фрида вдохнула ломкий, колючий вечерний воздух и замолчала.

- Я самый что ни на есть местный, - он пошел рядом с Фридой, примериваясь к ее шагу. «Могу даже показать, насколько».

- Давайте, - она подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза – синие, как самое глубокое, предзакатное небо.

Она почему-то думала, что Мартин поведет ее домой, но они пришли на кладбище – долгое пространство на склоне холма, покрытой пожухлой, в изморози травой, с расставленными то тут, то там плитами светлого мрамора.

- Это не еврейское, - она подошла к одному из памятников, - с выбитым крестом.

- Еврейского больше нет. Его разгромили в Ночь Разбитого Стекла – последнее слово он сказал по-немецки, и Фрида поежилась – острое слово, блестящее, злое, как длинный, притаившийся на кухонном полу осколок разбитого бокала, который только и ждет, чтобы вонзиться в мягкую плоть ладони, чуть пониже большого пальца.

- Потом туда упала бомба, во время войны. А после войны евреев тут не было. – закончил Мартин.

- Но вы? – Фрида чуть кивнула на его кипу.

- Я не еврей, - он помолчал и добавил: «Пока еще».

- А, - сказала Фрида, и повернулась к нему спиной.

Когда ей было шестнадцать, она выиграла стипендию от иерусалимской консерватории – три месяца в раскаленном, душном городе, девяносто дней уроков и упражнений – до пота, до мигреней, до боли в кончиках пальцев.

Ее учителем был один из тех, кого вывезли отсюда – на пароходах и поездах, закутанных, запуганных, с одними глазами, торчащими из-под шапок и платков. Родители успели всунуть ему скрипку, – детскую маломерку в одну четверть, такую же, на которой играла когда-то трехлетняя Фрида.

Маломерка висела на белой стене класса – единственное, что осталось от его родителей, от его семьи и от всего народа – ушедшего в дым. Иногда она отзывалась на звуки скрипок учеников – бормоча что-то свое, непонятное.

- Вот могила моего деда, - остановился Мартин перед простой гранитной плитой. Под крестом были даты жизни – почти сто лет, - посчитала Фрида, и сжала зубы, чтобы ничего не сказать. Еще было что-то написано по-немецки – готическим шрифтом, которого она не знала.

- Я есть воскресение и жизнь, - перевел ей Мартин. «Это из Евангелия от Иоанна».

- Он верил в Бога?

- Он был пастором. Всю жизнь в одной и той же церкви, мы мимо нее проходили, серая такая. Ну то есть, с сорок второго и по конец войны он сидел в концлагере, - тут неподалеку, вы, скорее всего, про него не слышали. Он – Мартин помолчал, «такой..местного значения был».

- А за что он сидел? – спросила Фрида, ожидая услышать что-нибудь про пацифизм и проповеди.

- Он спрятал две еврейские семьи и переправил их в Швейцарию. Вообще за это полагался расстрел, но деда в городе очень уважали, моя семья тут живет уже пятьсот лет, и всегда кто-то из нас был пастором. Вот и не решились его казнить. – Мартин перешел к другой могиле. «А это мой отец. Он тоже был священник, но я его не помню. Он погиб, когда мне было два года».

- Погиб? – Фрида посмотрела на плиту – цитата была другой.

- «Провозгласите свободу по всей земле». Это из уже из Ветхого Завета.

- Я знаю, - Фрида поежилась и засунула руки поглубже в карманы – солнце зашло, ветер был злым, кусачим, шелестела оставшаяся на деревьях порыжелая листва. В сумерках ее глаза теряли блеск и становились бездонными озерами свинца. «У меня была бат-мицва, правда, в русском ресторане».

- Мой отец был пастором в Западном Берлине, я там и родился. Его застрелили на границе, когда он помогал переводить беженцев. Пойдемте отсюда, уже холодно, - Мартин подал ей руку и Фрида ее взяла.

- А где синагога? – спросила она, когда они уже подходили к гостинице.

- Больше нету. Сначала ноябрь тридцать восьмого, потом бомбежки – после войны ее решили не восстанавливать. У нас есть культурный центр и раввин – приезжает раз в две недели, проводит службу, занимается с такими, как я.

- Спасибо, - Фрида остановилась у входа и подала ему руку. «До завтра тогда, не забудьте, репетиция за два часа до концерта».

Она зашла внутрь, в тепло, чувствуя на себе – всей спиной, острыми лопатками, густым узлом волос, - его взгляд.

Tags: рассказы
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments